СОВЕСТЬ

, осмысленная русским национальным сознанием обобщенно как ‘внутренняя оценка, внутреннее сознание моральности своих поступков, чувство нравственной ответственности за свое поведение [3], предстает в произведениях Л. прежде всего как самостоятельная, одухотворенная сила, с которой связана способность представлять собственные и чужие деяния и мысли как справедливые или заслуживающие осуждения: «И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?.. Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть? («Герой нашего времени»).

За совестью как категорией морально-этической, особым нравственным чувством, которое, по оценке Святителя Игнатия (Брянчанинова), есть «чувство духа человеческого, тонкое, светлое, различающее добро от зла» [1], поэт признает силу закона, который должен руководить человеком при выборе его пути, принятии решений: «Откройся мне: ужели непритворны / Лобзания твои? Они правам супружества покорны, / Но не правам любви; /Он для тебя не создан; ты родилась/ Для пламенных страстей. Отдав ему себя, ты не спросилась/ У совести своей» («Сентября 28»). Но не только рассудком постигается совесть: лермонтовский лирический герой в рассуждении о любви и притворстве, которое само по себе есть грех, проникается и мыслью о том, что «не человек владеет совестью, а совесть владеет человеком. Человек находится в зависимости от своей совести» [2]. Поступки против совести греховны, а потому она не только разрешает или запрещает, но и карает, как пишет об этом Л., указывая на разные виды наказаний, исполняемых совестью, — боязнь и даже страх, горе, слезы, стыд, угрызения:

Остался ль ты хладен
И тверд, как в бою,
Когда бросили в пенные волны
Красотку твою?
Горе тебе, удалой!
Как совесть совсем удалить?..
Отныне он чистой водой
Боится руки умыть. («Атаман» [I; 199])

Не случаен авторский выбор ко второй части сложной, насыщенной конфликтами восточной повести «Измаил-Бей» емкого эпиграфа из «Мармиона» Вальтера Скотта, где совесть названа истязателем высоких, смелых и сильных душ, чья самооценка принципиальнее и строже, самоанализ глубже и беспощадней: «Высокие души, по природной гордости и силе,/ Глубже всех чувствуют твои угрызения, Совесть!/ Страх, словно бич, повелевает низкой чернью,/ Ты же — истязатель смелого!» В этом выборе ощутимо авторское кредо, отражаемое в других произведениях оценками лирического героя, взаимооценкой и самооценкой персонажей. Так, в «Журнале Печорина» Л. осуждает молчание совести, самолюбие как пороки своего потерянного для борьбы с нравственным злом поколения: «Грушницкий стоял передо мною, опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием была непродолжительна» («Герой нашего времени»).

Лермонтовское понимание совести в качестве внутреннего критерия оценки не только совершенного, но едва предполагаемого, не только сказанного, но лишь промелькнувшего в мыслях, с вынесением себе приговора «виновен или не виновен», отвечает философскому представлению о том, что каждый «находится в зависимости от своей совести», которая свидетельствует «о присутствии в человеке естественного закона нравственности…» [2]. Так, в ст. «Незабудка» поэт не укоряет неразумную красавицу, из-за наивной прихоти которой погиб в зыбкой пучине пылкий рыцарь, бросившийся сорвать поспешною рукой понравившийся ей прелестный цветок как залог любви, но резюмирует, указывая на это свойство совести: «Вот повести конец моей; / Судите: быль иль небылица. /А виновата ли девица /– Сказала, верно, совесть ей!» («Незабудка»). Совесть, таким образом, предстает судьей, показателем антропоцентрически ориентированных оценок благодаря передаваемым в текстах смыслам ʽсознательность’, ʽответственность’, ʽхорошо’, ʽправильно’ и др. или противоположных им.

Голос совести — рупор этих оценок — не раз упоминается Л. Как и автор, лирический герой и персонажи Л. ощущают действенность этой силы, которая не только говорит, но и диктует, укоряет: «Эх, барин! барин!.. ты грешишь! я видел, как ты приезжал и тотчас сел на лошадь и поскакал за тобой следом, чтоб совесть меня после не укоряла…» («Вадим»); «…Тогда пишу. Диктует совесть, / Пером сердитый водит ум…» («Журналист, читатель и писатель»).

Л.-обличитель показывает, что совесть способна молчать и не тревожить человека не только тогда, когда спокойна («Читатель знает, что я с ним шучу,/ И потому моя спокойна совесть,/ Хоть, признаюся, много пропущу / Событий важных, новых и чудесных» («Сашка»)), но и когда она усыплена. За таким молчанием может скрываться формализм или равнодушие, разделяющее, отталкивающее людей. С горькой иронией пишет автор о бесполезных действиях, предпринимаемых Печориным для очистки совести, поручая выразить оценку ситуации душевному Максиму Максимычу, пережившему разочарование: «“Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?” — “Все-таки лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть была покойна”. Хороша совесть!» («Герой нашего времени»).

Ситуации, в которые поставлены лермонтовские герои, позволяют понять, насколько поэту было важно сказать, что нельзя путать с покойной совестью самодовольную сытость и слепую беспечность: «Вероятно, утомленный трудами дня и (вероятнее) упоенный сладкой водочкой и поцелуями полногрудой хозяйки и успокоенный чистой и непорочной совестью, он еще долго бы продолжал храпеть и переворачиваться со стороны на сторону, если б вдруг среди глубокой тишины сильная, неведомая рука не ударила три раза в ворота так, что они затрещали» («Вадим»). Они оцениваются автором как признаки безнравственности, цинизма, который проступает в попытках заглушить совесть («И кто, кто скажет, совесть заглуша: / Прелестный лик, но хладная душа!» («Измаил-Бей»)), потопить в вине, заключить с ней сделку («Кто не заключал таких условий с своею совестью?» («Герой нашего времени»), заложить, продать. Продажная совесть бичуется поэтом в «Эпиграмме на Ф. Булгарина, I»:

Россию продает Фадей
Не в первый раз, как вам известно,
Пожалуй, он продаст жену, детей
И мир земной и рай небесный,
Он совесть продал бы за сходную цену,
Да жаль, заложена в казну.

Бессовестные поступки — утрата совести — приравниваются в этом остросатирическом произведении Л. к беспринципной продажности, измене всему святому, что есть у человека: родине, семье и даже раю небесному. С нравственным кодексом поэта они несовместимы, хотя он не стремился это часто декларировать.

Безусловно, связаны в мировосприятии социума, к которому принадлежал Л., совесть и честь как сложная и высокая категория, проявляющаяся в демонстрации благородства, достоинства, верности. «…Нашел, казалось, честь и совесть в нем…» — в ироническом контексте провоцирующего монолога-анекдота Арбенина («Маскарад») эти категории упоминаются как предполагающие друг друга. Совесть, таким образом, предстает в творчестве Л. социально значимой и мировоззренчески обусловленной категорией.

Психологизм Л. сказался в том, что он не мог не отметить субъективности совести, не показать понимания различий ее проявления у людей, склонных доверять лишь собственному жизненному опыту: «И на аршин предлинный свой /Людскую честь и совесть мерил» («Монго»). Совесть связана с душой человека, степенью его нравственной зрелости, что важно для поэта, который воспринимал ее своеобразие, неповторимость как свойство личности, вследствие чего использовал характеристики моя, своя: «Арсений пьет янтарную струю,/ Чтоб этим совесть потопить _свою_» («Литвинка»).

Раскрывая внутренний мир персонажа, Л. показал, что на совести отражается все совершенное когда-либо. Она хранит информацию о делах, поступках человека, а потому может быть отягощена местью, похожа на замаранный листок или лишена свидетельств о благодеяниях личности, хотя безразличие к добру недалеко от зла в их вечном противостоянии, вследствие чего бессовестно. Ср.: «…Бог знает, что прочел Палицын на замаранных листках своей совести, Бог знает, какие образы теснились в его воспоминаниях…» («Вадим»); «– Нет; но, во всяком случае, не стоит благодарности, — отвечал я, не имея точно на совести никакого благодеяния» («Герой нашего времени»).

Духовные основания жизни человека интересовали Л. Он не молчал о том, что рано понял: душа оберегается совестью от греха: «…И очи — этот взор в груди моей живет; / Как совесть душу он хранит от преступлений…» («Первая любовь»). В этой взаимной зависимости для Л. раскрылись основы душевной чистоты, возможности связи души с горним миром — миром света и мечты: «Ты ж, чистый житель тех неизмеримых стран, / Где стелется эфир, как вечный океан, / И совесть чистая с беспечностью драгою, / Хранители души, останьтесь ввек со мною! («К гению»). Неотягощенность совести дурными поступками — залог гармонии бытия, конфликт с нею — источник разрушения личности, путь к подлости и бесчестью, смерти, что блестяще раскрывает сцена дуэли Грушницкого и Печорина: «Стреляясь при обыкновенных условиях, он мог целить мне в ногу, легко меня ранить и удовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком своей совести; но теперь он должен был выстрелить на воздух, или сделаться убийцей, или, наконец, оставить свой подлый замысел и подвергнуться одинаковой со мною опасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте» («Герой нашего времени»).

Совесть при самооценке призывает знать стыд, и в отдельных психологических характеристиках Л. это отметил: «Пренебрегла опасность, наказанье, / Стыд, совесть — все, чтоб только видеть вас…» («Сашка»). Так, представляя образ Грушницкого в эволюции, указанием на знакомство со стыдом (положительное качество, признак живой души) автор заострил внимание в романе на трагедии постепенной гибели природного добра в человеке под давлением общественных условностей, т.е. обратился к проблеме пустоты света, истинных и ложных ценностей светского общества — одной из центральных в его творчестве: «Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать — было совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине» («Герой нашего времени»).

Центральный для лирики Л. мотив одиночества, тоски, тайного страдания, преследующего лирического героя в буре страстей, также возможно связать, руководствуясь христианскими воззрениями на совесть (вслед М. Олесницким), при понимании ее как особого, сакрального знания, «врожденного человеку», свидетельства его богоподобия, напоминающего о «необходимости исполнения заповедей Божиих» [2], с жизнью самого автора и его убеждениями. В ст. «Я не хочу, чтоб свет узнал…», как нигде более, эта связь обнажается поэтом:

Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть;
Как я любил, за что страдал,
Тому судья лишь Бог да совесть!..
Им сердце в чувствах даст отчет,
У них попросит сожаленья;
И пусть меня накажет тот,
Кто изобрел мои мученья;
Укор невежд, укор людей
Души высокой не печалит;
Пускай шумит волна морей,
Утес гранитный не повалит;
Его чело меж облаков,
Он двух стихий жилец угрюмый,
И, кроме бури да громов,
Он никому не вверит думы… [II; 95]

Здесь лирический герой Л. демонстрирует характерное для поэта тяготение к одиночеству (образ непоколебимого гранитного утеса средь морских волн), обособленности, стремление обрести себя в надмирном пространстве меж облаков, бури и громов (двух стихий жилец угрюмый_). С мощным эмоциональным напором он объявляет о презрении к обществу (Я не хочу, чтоб свет узнал/ Мою таинственную повесть_) — миру чуждых по духу людей, к оценкам которых (Укор невежд, укор людей) безразличен, никому не доверит тайн сердца, не покажет глубины страданий души высокой. Формула «Тому судья лишь Бог да совесть» представляет взгляд Л. на особое место и назначение поэта: он не подчиняется земным законам.

Лит..: 1) Игнатий (Брянчанинов), свт. Аскетические опыты. Т. I // Православная беседа. ==[Эл. ресурс: pravbeseda.ru/library/index. php?page=book&id=794]==; 2) Олесницкий М. Нравственное богословие. [Эл. ресурс: lib.eparhia-saratov.ru/books/14o/olesnicki/mtheology/contents. html]; 3) Толковый словарь русского языка / Под ред. Д.Н. Ушакова: В 4 т. — М., 1935–1940. (Электронный вариант).

В.В. Леденева