«ЭПИТАФИЯ» («ПРОСТИ! УВИДИМСЯ ЛЬ МЫ СНОВА?..») (1832).

Автограф — ИРЛИ, тетр. VI. Впервые опубликовано: «Отеч. зап.», 1859. № 7. Отд. 1. С. 62.

Посвящено памяти отца поэта, Ю.П. Лермонтова. В сравнении с другими эпитафиями в лермонтовском творчестве это ст. еще более явственно насыщается лирическим содержанием. Оно тяготеет к тому, чтобы войти в более обширный «цикл» лермонтовских произведений, так или иначе связанных с темой отца и драмой несостоявшегося душевного контакта между отцом и сыном («Ужасная судьба отца и сына…», «Пусть я кого-нибудь люблю…», «Странный человек», «Menschen und Leidenschaften»).

Эпитафия, посвященная отцу, занимает особое место в ряду эпитафий Л. Прежде всего, это единственный в ряду ст. подобного жанра у поэта непосредственный отклик на кончину того, кому она посвящена. Эпитафия отцу значительно превосходит по объему традиционную классическую эпитафию и скорее тяготеет к жанру послания — с характерными именно для этого жанра элементами внутреннего диалогизма:

Прости! Увидимся ль мы снова?
И смерть захочет ли свести
Две жертвы жребия земного,
Как знать! Итак, прости, прости…[II; 31]

Романтизация личности отца в данном случае также оказывается основой лиризации образа, наделения его характерными чертами самого субъекта лермонтовской лирики. «Судьба отца и сына» здесь становится свидетельством о роковой предопределенности страдания: завладевшее судьбой отца, оно не отпускает и сына, а постигая в надгробном, прощальном слове отцовскую участь, сын видит в нем собственные черты. Взаимно отражающие друг друга образы страдальцев, неспособных дарить счастье («Ты дал мне жизнь, но не дал счастья…»), обреченных убивать своей любовью близкое существо, ненавидимых и отвергаемых светом («Ты сам на свете был гоним…»), становятся воплощением безысходности, неразрывности этого замкнутого круга.

Композиционно ст. не разделено на строфы, но все же тяготеет к трехчастной структуре. Начинаясь как эпитафия-послание (умершему отцу), оно превращается в лирическую зарисовку, связанную с образом неназванного «одного» — объективированного воплощения собственных чувств, лирического «я» поэта, парадоксально скрытых под маской ложного бесчувствия. Так доминанта «роковой предопределенности страдания» переходит в словесно-образную доминанту «один среди толпы» — столь же роковой для романтической личности инаковости, а значит, конфликта с толпой.

Лишь «один» способен понято душу отца как «жертвы жребия земного» — это слово, подхваченное в начале следующего стиха, делает явственным параллельную композицию ст.:

И тот один, когда рыдая
Толпа склонялась над тобой,
Стоял, очей не обтирая,
Недвижный, хладный и немой.
И вы, не ведая причины,
Винили дерзостно его,
Как будто миг твоей кончины
Был мигом счастья для него… [II; 31]

Последние четыре стиха эпитафии, фонетически выделенные благодаря смене рифмовки (кольцевой вместо перекрестной, как во всех предыдущих стихах), становятся тем самым афористически-лаконичным, собственно эпиграмматическим завершением эпитафии, своеобразным «героем» которой неожиданно становится не тот, кто умер, а именно тот, кто стоит над прахом умершего — наследуя его трагическую судьбу и один сознавая истинный смысл трагедии, как завершившейся со смертью отца, так и грядущей:

Но что ему их восклицанья?
Безумцы! Не могли понять,
Что легче плакать, чем страдать
Без всяких признаков страданья. [II; 31]

Одним из признаков жанра эпитафии в романтической (и постромантической) литературе становится распространенность такой его жанровой разновидности, как автоэпитафия. Проанализированный пример с эпитафией отцу показывает, что у Л. автобиографическое, субъективно-лирическое начало проникает в жанр «надгробной надписи» столь интенсивно, что «серьезная», собственно эпитафия в принципе готова в любой момент трансформироваться в автоэпитафию, столь важную для поэта и как возможность лучше понять себя, и как общее для лирического сознания Л. свойство расширения «самосознающего я» поэта до пределов всего мироздания. Кто бы ни умирал, в известной мере, это всегда он сам — и потому надгробное размышление / надпись, в которой рисуется образ романтической личности, неизбежно несет в себе вполне узнаваемые автобиографические черты — но не столько применительно к эмпирическому автору¸ сколько к «лермонтовскому человеку» как особому духовно-нравственному феномену.

Лит.: 1) Миллер О.В. «Эпитафия» («Прости! Увидимся ль мы снова?») // ЛЭ. — С. 632; 2) Мулевская Н.И. Значение эпитафии в творчестве М.Ю. Лермонтова // Русское литературоведение в новом тысячелетии. — М.: МГГУ им. М.А. Шолохова, 2003. — Т. 1. — С.193– 199; 3) Царькова Т.С. Русская стихотворная эпитафия XIX–XX веков: Источники. Эволюция. Поэтика. — СПб.: Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ, 1999. — 200 с.

Алпатова